Утесов Леонид Осипович (9.03.1895—9.03.1982)

КОГДА ГОВОРЯТ ПУШКИ

      Полководцем я не рожден. Мое оружие -- песня.
      Мы стреляли своей "Катюшей". Грядущей победе -- наш "Салют"

 

      Если бы не война, мы постепенно превратились бы в театр -- все шло к этому: и выбор репертуара, и его воплощение и театральная режиссура, и, наконец, мое упорное стремление.
      Утром 22 июня мы репетировали новую театральную программу с бодрым названием "Напевая, шутя и играя". Ставил и оформлял эту программу человек с великолепным чувством юмора, прекрасный режиссер и прекрасный художник, остроумный писатель Николай Павлович Акимов. Те, кто знал Николая Павловича, смелого и принципиального, вспоминают его с неизменной мыслью о том, что мы очень обеднели, оставшись без этого замечательного мастера театральной комедии.
      Репетиция шла весело, мы смеялись, иронизировали друг над другом, я же неизменно впадал в лирический тон, читая "Тройку" из "Мертвых душ" и постепенно переходя от нее к песне о последнем московском извозчике:

      "Ну, подружка верная,
      Тпру, старушка древняя,
      Стань, Маруська, в стороне.
      Наши годы длинные,
      Мы друзья старинные --
      Ты верна, как прежде, мне".

      Репетировали мы в летнем театре "Эрмитаж" и сквозь шум оркестра я улавливал, что в саду по радио говорят о чем-то очень важном. Ну, мало ли что, подумал я, еще успею узнать. Но в это время на сцену вбежал наш администратор. Он был бледен и почему-то заикался.
      -- Товарищи, -- сказал он, -- остановитесь!
      -- Что такое, -- набросился я на него, -- почему вы мешаете репетировать!
      А он только размахивает руками, не в силах одолеть свое волнение. И вдруг тихо, запинаясь, произносит:
      -- Война.
      -- Да что вы, с ума сошли! -- говорю я механически, а у самого внутри уже все холодеет.
      -- Немцы напали на нас.
      Мы выбежали в сад и услышали последние слова из репродуктора:
      -- "Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами".

 

      Волнению и испугу я отдавался недолго. Передо мной сразу встал вопрос: что делать? Напевать, шутить и играть было уже не ко времени. Что могут делать на войне артисты? Мы пели песни о родине, о счастье, о строительстве новой жизни, мы провозгласили лозунг: тот, кто с песней по жизни шагает, тот никогда и нигде не пропадет. Что мы должны петь теперь? Именно мы, веселый эстрадный оркестр? И как доказать действенность нашего лозунга?
      Бить врага! Бить врага! Бить врага! -- Эти слова стали рефреном нашей жизни с первых дней войны. "Бей врага!" -- так будет называться наша первая военная программа, решил я, и с необыкновенной быстротой мы начали перестраивать еще не законченное представление на новый лад.
      Но как перестраивать? Заменить все веселые и шутливые номера героическими и патетическими? Стать серьезными? Сейчас не время шутить. Но тут я вспомнил афоризм: "Смех убивает". Тот, кто это сказал, был воистину мудрец. А сатирический смех -- это действительно грозное оружие. Да и когда же, как не в тяжелые дни, больше всего нужна шутка?!
      Итак, основная направленность нашей программы мне была ясна. Дело за репертуаром. Но где его взять? И тут я вспомнил, что буквально за несколько дней до войны поэт Осип Колычев принес мне стихи "Партизан Морозко".

      "Затянулся папироской
      Партизан Морозко.
      Был он храброго десятка --
      Пулю звал "касатка".
      И твердил он, в ус не дуя,
      Хлопцам зачастую:
      -- Ще той пули не зробылы,
      Що бы нас убила".

      Стихи мне и тогда очень понравились, а теперь казались просто находкой. В них было все, что нужно для военного времени: оптимизм, призыв к борьбе, уничтожающая шутка. Они и стали основой нашей новой программы. Музыку к этим стихам написал композитор Евгений Жарковский.
      Сейчас те первые военные концерты вспоминаются с лирикой и юмором. Но тогда нам было не столь весело. Хотя...
      Идет концерт, все на своих местах: мы -- на сцене сада "Эрмитаж", публика -- в зрительном зале. Испокон веков это нерушимое, почти священное расположение взаимодействующих сил в искусстве. Если бы кто-нибудь мне сказал, что эта освященная традициями стройность может поломаться, я бы воспринял это как досужий вымысел. Но вдруг -- воздушная тревога. И все мы бежим в бомбоубежище. И там сидим вместе, рядком, на одних скамеечках -- артисты и публика. Едва только от бега успокаивалось дыхание, -- начинались шутки и подтрунивания: кто как бежал, кто как спешил, кто как выглядел. Когда эти темы исчерпывались, наиболее нетерпеливые порывались выйти наружу, чтобы посмотреть, как там и что. Их, конечно, не пускали, но они все-таки прорывались. Глядя в небо и видя там вражеские самолеты, снова острили. Впрочем, часто это был нервный смех возбуждения. Кончается налет. Отбой -- и мы возвращаемся в театр. Одни -- в зрительный зал, другие -- на сцену. И дружно продолжаем наше общее дело. Как быстро люди приноравливаются к самым невероятным переменам и условиям!
      Понемногу Москва пустела. Вовсю развертывалась эвакуация учреждений и предприятий. Театров тоже. Нас отправили в Свердловск.
      Теперь ни о какой театрализации, декорациях и световых эффектах не могло быть и речи. Требовалась портативность, надо было уметь работать на любой площадке, иногда просто на грузовой машине. Единственным специфическим атрибутом "оформления" в это время был микрофон. В военных условиях он необходим, ибо никаких резонансных раковин устраивать было некогда.
      Оснащенные одним только микрофоном, мы разъезжали теперь по самым разным местам и выступали на самых неожиданных эстрадах.
      После Свердловска нас направили в Сибирь, потом на Дальний Восток. А в 1942 году на Калининский фронт. Но теперь я уже был не просто Леонид Утесов, а Леонид Утесов с приставкой в афише з. а. р., что означало заслуженный артист республики. Это звание присвоили мне в июне 1942 года.
      Готовясь к первой фронтовой поездке, мы долго Думали, что выбрать из нашего репертуара. Одни советовали исполнять только боевые песни, другие -- исключительно лирические. На фронте мы поняли всю схоластичность этих споров, ибо почувствовали, как многообразен душевный мир человека на войне. Самозабвенно слушали и боевые, и лирические песни, и классическую музыку.
      Одной из самых популярных наших военных программ оказалась "Богатырская фантазия". Это было своеобразное произведение исторического жанра, рассказывавшее о русской боевой славе словами и мелодиями солдатских песен всех времен и веков. Тут были едва ли не впервые на эстраде в джазовой интерпретации представлены песни и солдат Петра Первого, в которых оживали картины Полтавской битвы, и неутомимость воинов Суворова, и Бородинское сражение, и стойкость гренадеров Кутузова, и отвага героев знаменитого брусиловского прорыва, и такие еще памятные события гражданской войны. В финале эти мелодии переходили в современные военные песни: "Если завтра война", "Вставай, страна огромная". В этой фантазии были использованы также фрагменты из музыки Бородина и Чайковского.
      Коллективный отзыв бойцов подтвердил их интерес к такой теме: "Дорогой Леонид Осипович, "Богатырская фантазия" еще и еще раз напомнила нам, что мы русские солдаты, хранители традиций великого древнего воинства".
      Недаром считается, что война -- суровый и беспристрастный учитель. После первого же концерта я с необыкновенной остротой ощутил недостаточность того, что нами до сих пор было сделано. Не потому, что бойцы были недовольны. Нет, перед их мужественными сердцами, перед грандиозностью их подвига понимаешь, как мало сделал, как надо еще больше заботиться о совершенстве, чтобы представить искусство, достойное их внимания.
      Перед отъездом заботил нас и еще один вопрос. Вопрос костюмов. Мне казалось, что неправы те артисты, которые появляются перед бойцами в обычной, дорожной, якобы специально фронтовой одежде. Я потребовал от коллектива той же подтянутости, парадности и в костюме и в поведении, той же аккуратности в гриме, что и на самых ответственных концертах. Даже под проливным дождем мы выступали в парадной одежде. Представление, в каких бы условиях оно ни проходило, должно быть праздником, а на фронте тем более.
      И что удивительно: в городских, нормальных условиях, когда над сценой и зрительным залом крыша и над нами, как говорится, не каплет, без особых затруднений схватываешь простуду. Тут же, выступая под дождем и ветром, проезжая в день по двенадцать -- шестнадцать часов, остаешься здоровым и удивительно работоспособным. Что значит подъем духа! Недаром же считается, что в наступающих армиях раны заживают быстрей.
      Итак, Калининский фронт летом сорок второго года.
      Страшно ли нам было? Ну что врать -- с непривычки, конечно. Мы попали на фронт в то время, когда шло наше наступление на Ржев и когда немцы были уже отброшены на запад от Калинина. Бои были тяжелые, кровопролитные. После могучей артиллерийской подготовки техника не могла двинуться -- дожди превратили землю в месиво. Невозможно забыть, как навстречу нам, когда мы ехали на двух грузовиках к фронту, бесконечным потоком шли машины с ранеными, а по обочинам дороги медленно, помогая друг Другу, брели в медсанбаты те, кто мог передвигаться самостоятельно.
      Перед отъездом на фронт в политуправлении армии нас предупредили, что мы можем приближаться к линии фронта не более чем на тридцать километров. Мы обещали. Но пока мы трое суток блуждали по военным дорогам в поисках "своего" политотдела, по фронту разнеслась весть о приезде нашего джаз-оркестра. И регулировщики движения на перекрестках фронтовых дорог уже приветственно махали нам флажками, хотя поначалу две наши грузовые машины встречали и пропускали с осмотрительностью и даже с недоверием. Как только в частях узнали, что прибыл наш оркестр, в штаб армии полетели просьбы о концертах на самых прифронтовых участках. Некоторые командиры так и писали: "Очень просим прислать джаз Утесова для подъема бодрости духа среди бойцов". Как было не радоваться таким признаниям в любви?
      Получив предписание направиться в одну из Дивизий на передовой, ребята мои расселись по конным повозкам, я же водрузился на верховую лошадь. Мне и в детстве доводилось ездить верхом. С молодых лет я был неплохим конником. Любил это дело и не бросал его и в то время, о котором теперь рассказываю.
      Итак, я еду верхом к передовой линии. Немцы обстреливают дорогу из минометов, но съехать в сторону нет никакой возможности -- лошадь и так бредет почти по брюхо в грязи.
      Наконец я въезжаю на пригорок, с которого вода и грязь уже стекли. Делаю остановку, чтобы передохнуть, и прямо перед собой невдалеке вижу человеческую ногу. Она торчит из-за пригорка. Подъезжаю и вижу: одна только нога, в высоком, шнурованном немецком ботинке и кусок серой суконной штанины. С непривычки от такого зрелища мурашки бегут по спине. Невольно оглядываюсь, боясь увидеть остальные части этого вояки, но ничего не вижу. Наверно, они отлетели куда-то далеко.
      Я ехал и думал: вот как странно, я сам никогда не убил ни одного живого существа. Больше того, по сей день не понимаю охотников. Конечно, я не вегетарианец, ем мясо, может быть, оттого, что не задумываюсь, кто и как стал мясом. Хотя я рано научился хорошо стрелять и был призовым стрелком, но я никогда не стрелял в живое существо, будь то зверь или птица. То детское чувство жалости к соловью, посаженному в клетку, над которым я еще маленьким мальчиком рыдал на глазах у "публики", никогда не проходило во мне. Позже на меня огромное впечатление произвел рассказ Мопассана, в котором охотник убивает утку, а селезень летит над идущим охотником, как бы умоляя его: "Застрели и меня".
      Только однажды я совершил убийство.
      Мне и моему другу и товарищу по работе Альберту Триллингу Свердловский обком комсомола подарил по мелкокалиберной винтовке в благодарность за концерты для местного комсомола. Альберт -- заядлый охотник. Он был чудесный человек, великолепный артист, но любил охоту и не понимал меня, когда я говорил ему, что не могу убить животное. И вот, получив в подарок винтовки, мы во дворе небольшого домика, в котором снимали комнаты, устроили нечто вроде тира. Повесили консервные банки, бутылочки из-под лекарств... С расстояния сорока -- пятидесяти шагов мы должны были проделывать следующее: я, скажем, разбиваю выстрелом бутылку, остается висеть горлышко. Альберт должен попасть в горлышко. Один должен попасть в центр консервной банки, другой либо в то же отверстие, либо рядом, не далее пяти миллиметров. Потом все то же самое наоборот.
      Так мы и развлекались в один чудесный майский солнечный день. Вдруг на крышу нашего "тира" прилетел воробей. Прыгал и радовался весне не меньше нашего. Альберт нажал курок. Осечка... Кой черт заставил меня вскинуть винтовку к плечу и выстрелить! Воробей упал. Альберт с улыбкой полез на крышу и торжественно принес мне плод моей "удачи". Мертвого воробья.
      Трудно передать мое огорчение. Несколько ночей я плохо спал и просыпался от неприятных снов: то я видел нахохлившуюся воробьиную вдову, то осиротевших воробьят. Мне все почему-то казалось, что убитый мною воробей был кормильцем, отцом семейства. Сколько лет прошло, а я и сейчас не люблю вспоминать эту историю...
      Но вот теперь я еду по полю боя, я только что видел оторванную ногу, и совсем другие чувства теснятся в моей груди. И я уверен, врага, фашиста я убил бы не задумываясь...
      Я отправляюсь дальше по указанному мне ориентиру -- по линии связи, красный провод которой хорошо виден; так что заблудиться просто невозможно. И благополучно добираюсь до дивизии. Через полтора часа прибывает и моя команда.
      А тут уже все готово к концерту -- построена эстрада и даже две удобные комнатки для артистов.
      Начинаем концерт. Наши зрители сидят на земле, прикрываясь для маскировки зелеными ветками. Мы поем, играем, рассказываем веселые истории, и каждая шутка принимается с энтузиазмом и заразительным смехом, таким дружным, словно он рождается по команде. Концерт заканчивается благополучно, хотя иногда в мелодию оркестра вмешивается гул немецких бомбардировщиков. И под конец наши зрители так восторженно и от души кричат "Спа-си-бо!", что как-то даже неудобно заканчивать концерт, хочется петь еще и еще.
      Но не бывает такого концерта, который бы не кончался. Командир дивизии, полковник, приглашает меня в блиндаж, закусить чем бог послал. За столом полковник говорит:
      -- Вот, товарищ Утесов, -- у него густой украинский акцент, -- есть приказ верховного командования водку давать только тем частям, которые хорошо воюют. Вот у меня, пожалуйста, есть. А У моего соседа -- ни капли не найдете.
      Он достает из-под стола бутылку. Мы выпиваем по маленькой.
      Я возвращаюсь на своей коняге обратно, и мне кажется, что она уж очень меня раскачивает. Благополучно прибываю в разрушенную деревню, где мы базируемся. И на следующий день получаю предписание ехать в соседнюю часть.
      Все происходит так же: концерт, восторженный прием, приглашение в блиндаж. Мы сидим с полковником, который с густым грузинским акцентом говорит:
      -- Вы знаете, товарищ Утесов, есть приказ верховного командования спиртное выдавать только тем частям, которые хорошо воюют. У меня вы найдете сколько угодно, а вот у моего соседа -- и капли нет.
      -- Ну как же, -- говорю, -- я был там вчера, мы хорошо выпили, а сколько еще осталось!
      -- Вот хитрец, это же у него еще старые запасы.
      Я опять еду домой, и опять моя коняга почему-то сильно вихляет всеми своими частями.
      Однажды перед самым концертом мы наблюдали, как наши бомбардировщики, отбомбившись на вражеской стороне, шли на свою базу. На задание они летели в боевом порядке, возвращались же с разными интервалами, не соблюдая строя. Вдруг из-за облака вылетели два "мессершмитта". Один из них пристроился в хвост бомбардировщику и дал очередь. Из хвостового оперения повалил Густой дым и закрутился сзади трагическим черным шлейфом. Сердце сжалось. Что же будет? Но вот от самолета отделилась одна фигурка другая, третья -- три комочка. И через минуту над ними раскрылись парашюты. Мы видели, что они опустились где-то за синевшим в отдалении лесочком.
      А часа через полтора, когда начался наш концерт, к зрителям присоединились три человека в летных комбинезонах, в шлемах, с закопченными лицами. Они уселись на земле в первом ряду, превратившись в слух и зрение. Да, это были они, трое с неба. И как-то невольно так получалось, что все, что я делал в этом концерте, я делал для них: пел, рассказывал, декламировал. И кажется, никогда я так не старался.
      Очень может быть, что этот эпизод оказал на наш коллектив и более значительное влияние. Все, наверно, помнят, что в то суровое время многие вносили свои личные сбережения на постройку танков, самолетов, орудийных расчетов. Мы собрали деньги на два самолета и назвали их "Веселые ребята".
      Всю войну поддерживали мы связь с той летной частью, куда были переданы наши самолеты. Летчики майор В. Жданов и лейтенант И. Глязов писали, как ведут себя в бою наши "подарки" -- они сделали двести пятьдесят успешных вылетов, участвовали не менее чем в двадцати воздушных боях.
      Война давно уже кончилась, а связь не нарушилась и до сих пор. Совсем недавно, летом 1971 года, я получил такое письмо: "Дорогой наш друг, Леонид Осипович, с большой радостью и благодарностью личный состав гвардейской части принял Ваше дружеское приветствие и добрые пожелания.
      Ваше имя навечно вписано в боевую летопись нашей части. В воздушных победах над фашистскими захватчиками есть большой вклад и лично Ваш и Вашего творческого коллектива. На самолетах-истребителях, подаренных Вашим джаз-оркестром и названных "Веселые ребята", наши летчики-герои в годы Великой Отечественной войны сбили десятки фашистских стервятников и закончили войну над Берлином".
      Среди многих фотографий, привезенных из фронтовых поездок, одну я храню с особой бережностью. На ней запечатлены советские автоматчики, только что вернувшиеся с боевой операции, и артисты нашего джаз-оркестра. В руках у солдат их боевое оружие. Полчаса назад немало врагов приняло смерть, посланную из этих автоматов. В руках у артистов музыкальные инструменты. От них никто не умирал, но это тоже меткое оружие.
      Такие фотографии привозили с фронта многие артисты. Пусть пройдут годы, пусть позабудутся имена снятых, но пусть время сохранит самые фотографии как свидетельство участия советского искусства в величайшей битве.
      За месяц гастролей мы дали сорок пять концертов по полной программе, независимо от того, сколько в "зрительном зале" было слушателей -- пятьдесят или тысяча пятьсот. В общей сложности наша аудитория насчитывала восемнадцать тысяч человек.
      После этой поездки мы возвратились в Москву. И через некоторое время начались наши выступления в помещении Театра имени Ленинского комсомола. Среди прочих номеров в программе исполнялся номер, который зал слушал с особенным волнением. Это была песня "Мишка-одессит".
      В сорок втором году, когда фашисты, стукнувшись о московские ворота, покатились назад, все поняли, что непобедимые -- победимы, что у машины со свастикой есть и задний ход. У Ржева они мечтали подремонтироваться, да так и не смогли обрести "хода вперед".
      Мы гордились Ленинградом, гордились Москвой и оплакивали Одессу, сраженную в неравной борьбе. Поэт Владимир Дыховичный написал тогда же песню "Мишка-одессит", композитор Михаил Воловац сочинил музыку, а я, взволнованный событиями, запел:

      "Широкие лиманы,
      Зеленые каштаны,
      Качается шаланда
      На рейде голубом.
      В красавице Одессе
      Мальчишка голоштанный
      С ребячьих лет считался
      Заправским моряком.

      И если горькая обида
      Мальчишку станет донимать,
      Мальчишка не покажет вида,
      А коль покажет, скажет ему мать:

      Ты одессит, Мишка,
      А это значит,
      Что не страшны тебе
      Ни горе, ни беда,
      Ведь ты моряк, Мишка,
      Моряк не плачет
      И не теряет бодрость духа никогда.

      Широкие лиманы,
      Поникшие каштаны,
      Красавица Одесса
      Под вражеским огнем.
      С горячим пулеметом
      На вахте неустанно
      Молоденький парнишка
      В бушлатике морском.

      И эта ночь, как день вчерашний,
      Несется в крике и пальбе.
      Мальчишке не бывает страшно,
      А станет страшно, скажет он себе:
      Ты одессит, Мишка...

      А дальше рассказывалось, как Мишка со своим батальоном покидает Одессу, сдерживая слезы.
      А в конце, вернувшись

      И уронив на землю розы --
      Знак возвращенья своего,
      Наш Мишка вдруг не сдержит слезы
      Но тут никто не скажет ничего.

      Хоть одессит Мишка,
      А это значит,
      Что не страшны ему
      Ни горе, ни беда.
      Хотя моряк Мишка --
      Моряк не плачет, --
      На этот раз поплакать,
      Право, не беда".

      Уже не первый месяц пою я эту песню, уже двести шестьдесят два одессита, носящие имя "Михаил", прислали мне письма, и вот однажды я получаю еще одно, удивительное письмо. Я привожу его дословно, не расставив даже знаков препинания. Они бы нарушили, мне кажется, его стиль.
      "Здравствуйте дорогой и многоуважаемый Леонид Осипович. Вам пишет это письмо Гвардии красноармеец который Вас слушал 30/IX-42 в Комсомольском театре. Леонид Осипович! Вас возможно удевит Вот это письмо. Но пусть оно Вас не удевляет, ибо я Его пишу от всего своего желания. Я сам много слышал о вас и в своем уютном городе Одессе и в Москве и на Дальнем Востоке словом где я только бывал там и слышал о вас. Но видеть вас я не мог ибо мне не предоставлялась Возможность. Но вот к чему я хочу изложить свое письмо. 30/IX-1942 года Пройдя по малой Дмитровке я увидел Плакат, где вы с вашим Коллективом даете по-одесски выражаясь даете гастроли. Леонид Осипович Вы не имеете представления как во мне загорелось желание Вас увидеть Но увы -- билеты уже были проданы до 8/Х-1942 Но нет и не может быть у одессита преград мне нужен был один билет но нигде я его достать не мог. И вот, к моему счастью, подошел ко мне старик и предложил мне 2 Билета стоимости в кассе театра по 24 руб., каждый. Но старик у меня запросил за 2 билета 96 рублей, а один билет он не хотел продавать. Но желание и исполнение его стоит у Человека выше всего. Я, конечно, забрал у него Билеты один продал по Государственной цене и своего добился. Надо признаться что у вас замечательный коллектив. Люди способные работать гак, как требует эстрадная работа. Мне очень понравился Ваш коллектив и вот Леонид Осипович Подхожу к основному моего письма. Вы вчера исполнили одну песню Одессит Мишка. Не знаю кто эту Песню сочинил и где он взял материал Для нее. Но я знаю что эта песня только про меня ибо кто последним ушел с Одессы это я. Я оставил там мать я оставил там свою любовь я оставил все что мне было дорого в моей Жизни. И вот когда я услышал эти слова Ваши у меня загорелись глаза я стал весь дрожать у меня потекли слезы ибо я не в силах был удержать их. Правда многие зрители смотрели на меня и не знали чем это объяснить. Но конечно никто не мог знать ибо Одесса была приятна для Одессита и когда Вы ее исполняли Во мне чуть душа не разорвалась в клочья Леонид Осипович Ваши слова в песне где вы поете Ты одессит А это значит. В этой фразе можно только догадаться, одесситы -- это люди смелые, которые не боятся смерти, ибо я, когда оставлял Одессу, штыком своей Винтовки я прикончил 3-х мародеров и Вышел с этой схватки не вредим. Я тогда не плакал и вот теперь когда я услышал эту душераздирающую песню я заплакал что все вокруг сидящие обратили на меня внимание Леонид Осипович Вы меня извините что я написал скверно возможно что и не сложно Но я лучше не умею. Но дело в том что я хотел Вам изложить свою Благодарность за хорошее исполнение этой песни ибо она только сложена про меня. А поэтому прошу Вас выслать мне эту песню, и с этой песней я Буду Я буду еще больше бить гадов чем Бил до сих пор. Буду мстить за Нашу Красавицу Одессу.
      Мой адрес: Действующая Красная Армия ППС 736 п/я Одиннадцатый Гвардейский Батальон Минеров. Бендерскому М. Б.
      Еще раз прошу выслать мне эту песню за что заранее благодарен".
      Я с волнением прочитал это письмо, в котором мне послышались бабелевские интонации. И не меньше, чем автора, поразило меня совпадение судеб придуманного и живого героя.
      Конечно, я послал ему песню. Завязалась переписка.
      Однажды ко мне в комнату вошел солдат.
      -- А вот и я! -- сказал он.
      -- Мишка?
      -- Или? Получил отпуск на три дня.
      Внешне он ничем не напоминал одессита. Коренастый блондин. Серые глаза. И только манера говорить была настоящая наша, одесская. Мы вспоминали наш чудо-город. Мишка плакал и говорил:
      -- Ничего, будет полный порядок, и чтобы я солнца не видел, если я в Одессу не приду!
      -- Миша, а кем вы были до войны?
      -- Шофер я был, шофер!
      -- Ну вот, кончится война, Миша, вы приедете в Москву, ко мне, и будете у меня шофером.
      -- А иначе и быть не может!
      Мы долго сидели, и в комнате была Одесса. Был одесский разговор, одесское тепло, одесская дружба. Так и договорились: после войны Мишка приедет ко мне.
      Война кончилась. Мишка не приехал. А он был человек слова...
      В сорок третьем году мы выехали на Волховский фронт. Большинство музыкантов в нашем оркестре были ленинградцами, и Волховский фронт казался им сенями родного дома.
      Мы дали там немало концертов, выступали в маленьких деревянных театрах, специально построенных и замаскированных сетками с зеленью. Говоря военным языком, нам приходилось часто передислоцироваться.
      Однажды, когда я с дочерью и ее мужем переезжал из одной части в другую -- нас вез военный шофер Гриша, -- на нашу машину и на "эмку", ехавшую чуть впереди, спикировали два "мессершмитта". Пролетев совсем низко, они сбросили маленькие бомбы, одна из которых прямым попаданием угодила в идущую впереди машину.
      Наш Гриша успевает затормозить, и мы мгновенно выскакиваем, чтобы спрятаться в придорожном кустарнике. Все трое мужчин -- мы перепрыгиваем кювет, наполненный жидкой грязью, а моя бедная Дита недопрыгивает и плюхается прямо в эту грязь.
      "Мессеры" улетают, мы вытаскиваем нашу нырялыщицу, она растерянно оглядывает себя, свои туфельки, которые под грязью только угадываются, и решается наконец надеть кирзовые сапоги.
      Откуда ни возьмись, появились солдаты -- одни бросились к нам, другие к разбитой машине, и мы узнаем, что перед нами ехал начальник артиллерии одного из соединений со своим адъютантом. Ни от них, ни от шофера ничего не осталось.
      Нескольких таких случаев было для меня достаточно, чтобы убедиться, что полководцем я не рожден и что никогда мне не хвастаться боевыми подвигами. Мне не довелось поймать ни одного "языка", в меня не попадали ни бомбы, ни снаряды. Нет, буду продолжать руководить джаз-оркестром. Это, конечно, менее героично, менее сложно, но нервы тоже надо иметь железные.
      В эту вторую поездку на фронт я уже пообвыкся и был в состоянии созерцать "окрестности".
      Может быть, это прозвучит слишком по-актерски, но картина ночного боя поразила меня, как это ни странно, своей нарядностью. Где-то в небе загораются ракеты, освещая дневным светом все вокруг, где-то вспыхивает пламя палящего орудия, пронизывают темноту трассирующие пули, по темному небу скользят лучи прожекторов. Ей-богу, если бы вся эта иллюминация не несла в себе смерть, это действительно было бы красивое зрелище! Но избави бог нас от такой красоты!

 

      Сама война не отняла у нашего коллектива ни одного человека. Но в сорок втором году мы были опечалены смертью одного из самых талантливых членов нашего коллектива.
      Умер наш Альберт Триллинг. Это был человек необыкновенного дарования. Мне кажется, что не было ничего в области искусства, чего бы Альберт не сумел сделать. Причем во всем он был предельно профессионален. Можно было сказать:
      -- Альберт, в следующей программе нужно жонглировать цилиндром, перчатками, тросточкой и сигарой.
      -- А сколько времени дадите на подготовку?
      -- Сколько нужно.
      Проходило два дня, Альберт приносил все аксессуары и жонглировал так, будто всю жизнь только этим и занимался.
      По специальности он был танцором, но на скрипке играл так, как ни до него, ни после него никто не играл в нашем оркестре. В его игре был какой-то особый задушевный лиризм.
      Это он начинал своим соло песню "Темная ночь", и публика и мы все на сцене каждый вечер сидели просто завороженные. А на меня его соло Действовало так вдохновляюще, что первые слова: "Темная ночь, только пули свистят по степи", -- выходили из самого сердца. Когда Альберта не стало, ни один музыкант не отважился играть его партии.
      Великолепно играл он и на рояле и, в чем мы особенно убедились после "Музыкального магазина", был прекрасный актер...
      После Волховского фронта вернулись в Новосибирск. Настроение улучшалось с каждым днем -- фашисты неудержимо катились на запад. И как ни заботились о нас в Новосибирске, мы постоянно думали о возвращении в Москву. В гостях, говорят, хорошо, а дома и стены помогают. Даже на стадионах, где, по сути дела, и стен-то нет, хозяева, поддерживая принципы гостеприимства, щедро угощают своих гостей голами. Правда, бывают невежливые гости, которые сами до отвала кормят хозяев этим невкусным блюдом. Но это к слову.
      Мы думали о Москве, неустанно стремились туда. Сорок четвертый год встречали дома.
      К этому времени вернулись уже многие театры, а значит, и многие старые друзья, с которыми нас то сводила, то разводила война.
      На встречу Нового года мы собрались вместе в одном московском доме. Господи, сколько было рассказов, воспоминаний, смешных импровизаций и показа в лицах мимолетных знакомых, обретенных во время эвакуации и поездок на фронт.
      В этих сценках мы снова сошлись с Борисом Яковлевичем Петкером, с которым и прежде при каждой нашей встрече обязательно разыгрывали несколько забавных сценок для себя. И теперь мы, два немолодых человека, с наслаждением играли в свою любимую игру. Мы могли этим заниматься часами и в самых смешных диалогах сохранять полную серьезность, ни разу не засмеяться -- в этом была вся прелесть нашей забавы.
      Отделившись от общей компании, мы пошли в другую комнату, где можно было отдохнуть от шума и света.
      Мы сели на диван, перед которым стоял маленький закусочный столик на колесиках. Его ручка была похожа на ручку детской коляски.
      Мы сидели молча, наслаждаясь тишиной. И вдруг Борис Яковлевич взялся за эту ручку и начал покачивать столик. А потом заговорил старческим изнемогающим голосом, шепелявя и шамкая:
      -- Ш-ш-ш, тихо-тихо-тихо, уже все спьят, нельзя плакать, -- и погрозил скрюченным пальцем.
      -- Это что, это ваш внучек? -- пришепетывая спросил я, умильно глядя в коляску.
      -- Да, это младшенький, сын мою Феничку. Красивенький ребенок.
      -- Немножечко похожий на дедушку.
      -- Уй, какой красавчик!
      -- Такой хорошенький носик!
      -- Это не носик, это пальчик от ножки. Ви ничего не видите без очки...
      Наверно, мы долго обсуждали красоту этого "малютки", потому что нас хватились и искали. Гости вошли и застыли на пороге, увидев двух древних старцев, продолжавших обсуждать свое потомство, ни на кого не обращая внимания.
      И вдруг один из самых трезвых, не в этот вечер, а вообще, сказал:
      -- Позвоните в сумасшедший дом, пусть пришлют две смирительные рубашки.
      Он шутил, конечно, но нам с Борисом Яковлевичем стало не по себе: "Ах, какие скучные взрослые люди, взяли и поломали нашу игру!".
      В такую же игру играли мы и с Бабелем. Обычно я разыгрывал Дон-Жуана, а Бабель нечто вроде Лепорелло. Однажды, во время съемок "Веселых ребят", Бабель пришел на пляж, где шли съемки, с очаровательной молодой женщиной. Я им обрадовался. Снимать начали давно, я то нырял, то выныривал, то плыл, то выплывал, и мне уже захотелось перекинуться с кем-нибудь смешным словом. Я мигнул Бабелю и "заиграл". Я начал рассказывать о своих блестящих победах над курортными дамами, хвастался своей несуществующей красотой, придумывал р-р-романтические истории. Бабель мне серьезно-иронично поддакивал и восхищался. Исподтишка мы бросали взгляды на его спутницу. Сначала она очень удивилась, а потом ее лицо становилось все более строгим я сердитым. Наконец она не выдержала и сказала:
      -- А что они в вас находят, ничего хорошего в вас нет.
      Тогда я, мигнув Бабелю, взвинченным, обиженным тоном крикнул:
      -- Исаак Эммануилович, скажите ей, какой я красивый?
      И Бабель сказал:
      -- Ну что вы, что вы, действительно! К тому же он такой музыкальный! У него даже музыкальная... (я испугался) спина.
      Меня позвали сниматься, и Антонина Николаевна, так звали спутницу Бабеля, так и не поняла нашего розыгрыша. Я с ней больше не встречался, а Бабель, наверно, ничего ей не сказал. Впрочем, я тут же об этом забыл. Каково же было мое удивление, когда недавно в книге "Бабель в воспоминаниях современников" я прочитал этот эпизод и понял, что Антонина Николаевна до сих пор относится к этому серьезно.
      В этом же, сорок четвертом году я с оркестром приехал в Ленинград.
      Наступала весна, и город начинал прихорашиваться. Кое-где в окнах уже появлялись стекла, но фанера все еще напоминала о пережитом.
      Веселое апрельское заходящее солнце. Дворцовая набережная пустынна. Никого. Я иду по набережной. Мне радостно. Мне хорошо. Я люблю Ленинград. С ним столько у меня связано! Где-то слышен голос Левитана, такой знакомый и торжественный. Но репродуктор далеко, и я не различаю слов. Только понимаю, что это очередное радостное сообщение. О чем же это он?
      Спросить некого. Я один на набережной. Вдруг из двери дома напротив выбегает молодой человек в фуражке моряка торгового флота. Он идет, притоптывая и как бы танцуя.
      -- Товарищ, -- спрашиваю я, -- о чем это Левитан?
      Он прижимает руки к груди и, задыхаясь, говорит:
      -- Боже ж мой, Одессу ж освободили! А я же одессит.
      -- Я тоже одессит, -- радостно говорю я.
      -- Да ну! А как ваша фамилия?
      -- Утесов.
      -- Ой, боже ж мой, да вы ж одесский консул.
      И вот стоим мы обнявшись, два одессита на пустынной набережной Ленинграда, и набережная кажется нам берегом Ланжерона, а Зимний дворец особняками Маразлиевской улицы.
      Сорок четвертый год -- радостный год предощущения победы. Враг бежит на всех фронтах наши войска приближаются к его логову. Идут еще и ожесточенные бои, и составляются опасные планы гитлеровского генштаба, надеявшегося до последних дней создать выгодный для себя перелом в войне. Впрочем, это узналось много позднее, из военных мемуаров, а тогда не было у нас, наверно, ни одного человека, который не верил бы, что хребет волка переломлен, что он может только огрызаться, но сделать уже ничего не может.
      Настроение приподнятое. И в наших программах появляется все больше ироничных и насмешливых номеров -- для иронии ведь, как минимум, необходимо чувство превосходства.
      Но что значит хорошее настроение во время войны? Это очень сложное настроение. Мы ездим по городам, о которых можно сказать, что они были городами, -- Минск, Сталинград, Севастополь, Киев. Руины и хорошее настроение? Да, от надежды, от уверенности. Врага еще бьют, но города уже начинают восстанавливать. Мы ездим и видим это собственными глазами. Мы помним прошлое этих городов, видим настоящее и можем представить себе их прекрасное, обновленное будущее. Вот из этого всего и рождается во время войны хорошее настроение...
      В сорок четвертом году мы показали джаз-фантазию "Салют", признанную печатью одной из самых удачных наших военных программ. В этой сюите исполнялись такие произведения, как "Песня о Родине" И. Дунаевского, "Священная война" А. Александрова, фрагменты из Седьмой симфонии Д. Шостаковича, марш "Гастелло" Н. Иванова-Радкевича. Музыка рисовала картину всех этапов героической борьбы нашего народа в войне, передавала чувства и мысли людей, npошедших великий путь от первых хмурых дней войны до победных салютов.
      Но без юмора и шутки не строилась ни одна наша программа, тем более эта, "победная" как окрестила ее пресса. Ибо она действительно создавалась с чувством уверенности в скорой победе.
      Смешное мы старались извлекать из всего. Будь то режиссерская выдумка в построении мизансцен, пародия, особенно политическая, неожиданные текстовые и музыкальные смещения и сопоставления, обыгрывание инструментов, когда им придавалась необычная, но схожая функция. Инструменты не только играли, но и и_г_р_а_л_и.
      Например, в песне А. Островского "Гадам нет пощады" (это была первая песня ставшего потом популярным композиторa), в том месте, где поется, что советские "катюши" уничтожили десант:

      "Фрицы захотели высадить
      на суше
      свой десант, в тумане
      не видя никого.
      Выходила на берег
      "катюша"
      И перестреляла всех
      до одного", --

      в музыку вплетался мотив "Катюши" Блантера. А в "Славянской фантазии" мы вдруг запевали хором популярную белорусскую песню "Будьте здоровы", но с новыми словами:

      "Бойцам пожелаем
      Как следует биться,
      Чтоб каждый убил
      Хоть по дюжине фрицев.

      А если кто больше
      Фашистов загубит,
      Никто с вас не спросит,
      Никто не осудит".

      Вообще использование популярных мелодий с новым текстом -- прием очень богатый возможностями, и мы в наших программах использовали его не раз. Получается -- не просто новые слова на старый мотив, а неожиданное переплетение старого и нового смысла. Они как бы взаимно влияют, дополняют и оттеняют друг друга, возникает их взаимодействие, богатое ассоциациями.
      Проходит совсем немного месяцев. Наступает великий сорок пятый год. Те, кто сегодня юн, даже те, кому тридцать, не могут, наверно, со всей полнотой ощутить то, что чувствовали мы тогда, в незабываемый день девятого мая.
      В Москве на площадях мигом сколачивались эстрады -- концерты шли по всему городу.
      Мы выступали на площади Свердлова.
      То, что происходило в эти часы на эстрадах, не умещалось в понятие "концерт". Артисты были, скорее, запевалами веселья. Нас со всех сторон окружали люди с сияющими глазами -- пели мы, пели они, вся Москва превратилась в поющий город. В одном уголке звучала "Катюша", в другом -- "Парень я молодой", -- поистине, это был всемосковский концерт.

<<< Предыдущая глава                                                                          Следующая глава >>>